Читать онлайн книгу "Хорошо забытое"

Хорошо забытое
Феликс Чечик


Феликс Чечик владеет мастерством соединять родное, узнаваемое с ироничным и непредсказуемым. Новая книга поэта, с одной стороны, вбирает в себя большой опыт русской литературы, а с другой стороны, полна нетривиальных образов и ассоциаций, внезапных слияний, казалось бы, далеких вещей, понятий и слов. На фундаменте классического материала и деликатного новаторства в книге «Хорошо забытое» вырастает пространство человечности и теплоты. Этот сборник стихов – «разговор по душам без границ». Моей семье, друзьям и всем, кто уже читал эти стихи.





Феликс Чечик

Хорошо забытое



© Ф. Чечик, текст, 2022

© Формаслов, 2022









I





«Журавли» не Гамзатова…»


«Журавли» не Гамзатова
в переводе Н. Гребнева,
из того невозвратного,
незабытого времени —
в исполнении пьяного
папы тридцатилетнего
сплю и слушаю заново,
забывая, что нет его.




«Как Рембо – завязать навсегда…»


Как Рембо – завязать навсегда
со стихами: забыть и забыться,
чтобы только корабль, и вода,
и матросов похмельные лица.
Озарение? Боже ты мой!
Озарение – грудь эфиопки:
нечто среднее между хурмой
и «Клико», вышибающей пробки.
Небожитель и негоциант,
путешественник на карусели,
умирать возвратившийся Дант
в госпитальном кромешном Марселе.
Как Рембо, говоришь? Говори.
Поливай и окучивай грядки,
тиражируя скуки свои
на шестом и бесславном десятке.




«проснуться затемно пока…»


проснуться затемно пока
еще и птицы не проснулись
не видеть слышать рыбака
среди офонаревших улиц
несущего рыбацкий скарб
вздыхая и кряхтя под грузом
к реке где зазеркальный карп
ощупывает бездну усом
и засыпая слушать птиц
и сон увидеть на рассвете
непродолжительный как блиц
и удивительный как дети




«Гаэтано Доницетти…»


Гаэтано Доницетти —
это музыка без нот,
это пойманная в сети
птица плачет и поет.
Предпочел бергамским вязам
паутинную тюрьму,
или реквием заказан
не кому-то, а ему?
Обреченная попытка —
жить в раю, забыть про ад
и любовного напитка
выдыхающийся яд.




«Не пей с Валерой…»


– Не пей с Валерой, – говорил
мой друг Володя.
А сам не зная меры пил
в плену мелодий.
– Не пей с Володей, – говорил
мой друг Валера.
А сам в плену мелодий пил,
не зная меры.
И я не спорил с ними, но
пил с тем и этим,
и как закончилось вино,
сам не заметил.
И как ушел один, и как
второй в завязке…
А я остался в дураках
из доброй сказки:
полцарства пропил, и в живых
не числясь даже,
соображаю на троих
в ночном трельяже.




«Забивали на труд, выпивали…»


Забивали на труд, выпивали на «Правде»,
огурец малосольный по-братски деля,
и не праздника ради, а веселия для.
Посылали гонца в тридевятое царство
и смотрели вослед с золотого крыльца.
А гонец испарялся: ни винца, ни гонца.
«Ничего, – говорили себе, – возвратится».
«Не беда, – говорили себе, – подождем».
А весенняя птица похмелялась дождем.
Ждали час, ждали день, ждали век – утешенье
в тишине разговоров ночных находя,
под земное вращенье и песню дождя.
И смотрели на Пину, уехав из Пинска,
где сирень отцвела и белел краснотал.
А гонец возвратился, да нас не застал.




«воробьи и трясогузки…»


воробьи и трясогузки
пели песни не по-русски
у могилы на краю
в мандариновом раю
у покойницы старухи
на груди лежали руки
выражение лица
в песню вслушивается




«Учиться влом, в любви облом…»


Учиться влом, в любви облом,
курить по кругу за углом
и на линейке быть распятым.
И чувствовать себя битлом —
незримым пятым.
Слесарить, и качать права,
и водку запивать чернилом.
И аты-баты, и ать-два
в ЗабВО, метельном и унылом.
Но не подсесть на озверин
от жизни бренной или бранной,
и петь про yellow submarine
бурятке Йоке полупьяной,
и снова ощутить: незрим
в своей стране, как в иностранной.
Молчи, скрывайся и терпи,
живи бездарно и безбожно,
пускай подлодкой на цепи,
но только желтой, если можно, —
чтоб в полночь получить с небес
от Джона SMS.




«Смотрел на стрекоз, любовался на пчел…»


Смотрел на стрекоз, любовался на пчел,
завидовал жалу осы
и стал насекомым, но не перевел
на зимнее время часы.
Летал легкокрыло, как будто в раю
и даже сумел рассмотреть
фасеточным сердцем – не чью-то – свою
в мельчайших подробностях смерть.




«прямиком из коляски…»


прямиком из коляски
не послушавши мать
за красивые глазки
я пошел воевать
и на первой минуте
пал в неравном бою
передайте анюте
бескозырку мою




«Во двор зайду, в котором время…»


Во двор зайду, в котором время
остановилось навсегда:
сараи, лавочки, деревья
и полуночная звезда.
Зайду последний раз впервые
загладить старую вину,
и молча медсестре Марии,
несуществующий, кивну.




70-е


Хватит о воде и вате,
жизнь одна и смерть одна,
слониками на серванте
пустота посрамлена.
Выстроились по ранжиру:
раз, два, три, четыре, пять…
Граду посланы и миру.
Улетать? Не улетать?
Улетели друг за другом
гуси-лебеди мои —
к африканским летним вьюгам,
к зимним пастбищам любви.




«Не усложняй! И так все сложно…»


Не усложняй! И так все сложно,
учись у декабря – смотри,
как просто, проще невозможно,
сидят на ветках снегири.
Укутанные в пух и перья,
изнемогая от жары,
они украсили деревья,
что новогодние шары.
И обмороженная ветка
предоставляет им ночлег,
и долгой ночью, редко-редко,
очнувшись, стряхивают снег.
Не усложняй! А на рассвете
проснись ни свет и ни заря
от репетиции на флейте
державинского снегиря.




«играю на расческе…»


играю на расческе
рифмую на песке
а думаю о тоске
любви тире тоске
по той простой причине
что совмещаю я
трагедию пуччини
и легкость бытия




«Говорят, что я на папу…»


Говорят, что я на папу
стал со временем похож.
В первый раз надену шляпу
и надену брюки-клеш.
Днем погожим, звонким, летним,
у прохожих на виду,
папой двадцатидвухлетним
с мамой по небу иду.




II





Пинск. 1979


А.А.


Обратите внимание на
человека, что слева на фото:
он крепленого выпил вина,
и работать ему неохота.
Как же я понимаю его,
как завидую завистью белой!
А вокруг – ничего, никого,
кроме неба и речки дебелой.
Те, кто рядом, – мираж и вранье.
Дверь исчезла. Сломалась отмычка.
Черно-белое счастье мое.
Навсегда упорхнувшая птичка.




«Поставят на уши весь двор…»


Поставят на уши весь двор
два рислинга и три кагора.
Кто Кьеркегор? Я – Кьеркегор?
За Кьеркегора!
Не на чужие – на свои,
не вымокли, но отсырели.
За метафизику любви
и физику в кустах сирени!
Потом на танцы. А потом
лежать в траве девятым валом,
и звездный лицезреть понтон,
и муравьям светить фингалом.
А утром снова на завод,
и, этим фактом опечален,
в автобусе сблюет вот-вот
метафизический датчанин.




«столкнулся с бабочкой лоб в лоб…»


столкнулся с бабочкой лоб в лоб
и как ни странно выжил выжил
лежу в сугробе и сугроб
от крови стал багрово-рыжим
лежу в сугробе как во сне
практически уже без тела
а дело близилось к весне
и в небе бабочка летела




«Что угодно? Дыни, сливы?…»


На рынке:

– Что хотите, мужчина?

    Ст. Ливинский

– Что угодно? Дыни, сливы?
Шум, волненья благодать! —
Чтобы мама с папой живы
были снова и опять.
Мне угодно, если можно,
мелким оптом и вразвес,
чтобы облако творожно
плыло в синеве небес.
Не жалей, родная, с верхом
насыпай и наливай,
чтобы ехал – век за веком —
краснопресненский трамвай.
Чтобы он застрял в метели,
не гремя и не звеня,
чтобы ангелы глядели,
улыбаясь, на меня.




«как медленно медленно время течет…»


как медленно медленно время течет
и как вытекает мгновенно
рискнешь перекрыть этот краник чем черт
не шутит и лопнула вена
и хлещет и хлещет и нету конца
как нету предела у детства
покуда смертельная бледность лица
не выдаст тебя наконец-то




«Не орел – я поставил на решку…»


Не орел – я поставил на решку, —
и живу с той поры кочево.
Монпансье с табаком вперемешку —
я вкуснее не ел ничего.
– Ешь, сынок, – говорит дядя Хона,
на ладони конфеты держа…
И, рыдая, леса похоронно
сердце резали без ножа.
Косогоры, овраги, пригорки,
зеленеет речная вода.
Горечь сахара, сладость махорки —
не забуду уже никогда.
– Угощайся. – Спасибо, – еще бы!
Угощаюсь, слезами давясь.
А под Старою Руссой сугробы,
согревая, укутали вас.
Небо – спереди. Прошлое – сзади.
Посредине – любовь и страда
в сорок третьем погибшего дяди,
не курившего никогда.




«летним утром на море…»


летним утром на море
грею старые кости
забывая о горе
о разлуке и злости
не нарадуюсь гею
и еврею и гою
где хочу там и вею
где хочу там и вою




«Друг, на время февральской стужи…»


Друг, на время февральской стужи
и отсутствующей земли
затяни ремешок потуже,
дырку гвоздиком проколи.
Затяни, не вернись из рейса,
навсегда оставаясь «там»,
заодно у плиты согрейся,
повторяя «пропан-бутан».
Плоскогубцами – ну же! ну же! —
над конфоркою гвоздь зажав.
Затяни ремешок потуже
на развалинах трех держав.
Не унять предотлетной дрожи
и невыделанной души…
Жженным запахом млечной кожи,
затянув ремешок, дыши.




«В прекрасном прошлом было всяко…»


В прекрасном прошлом было всяко:
и обожаемая мной,
убитая ментом, собака,
что стала «болью головной».
И первая, в двенадцать с чем-то,
неразделенная любовь,
что рвется, будто кинолента,
надеждой склеенная вновь.
И утренний туман над Пиной,
и в небе аистов следы,
и тихий свет радиоактивной,
зашкаливающей руды.
Прекрасны тающие стаи
и перистые облака,
где, слава Богу, мы не стали
прекрасным будущим пока.




Элегия


Селедками в бочке трамвая
мы ехали – шепот и крик!
А время, снежинками тая,
нам капало за воротник.
Дыша табаком, перегаром,
в замерзшее глядя окно,
мы знали, что это недаром,
с неведением заодно.
Мы ехали на 23-м;
а, может быть, едем еще
всю ночь и никак не приедем —
нам холодно и горячо.
Я мертвый, и ты не живая,
и звездный пожар над Москвой.
И только водитель трамвая
все время вертел головой.




«Страшнее подвала я в жизни не знал ничего…»


Страшнее подвала я в жизни не знал ничего:
«Сходи за картошкой, сынок». Не признаешься ведь.
Убожество личное и темноты божество,
где бомбоубежища дверь зарычит, как медведь.
Разбитой – вовек не забудется! – лампочки хруст,
и холод подвальный лица моего супротив,
и, чтоб не лишиться остатка отсутствия чувств,
насвистывал из «Мушкетеров» игривый мотив.
Дорога туда и обратно – каких-нибудь пять
минут, даже меньше, а страха – на целую жизнь.
«Сходи за картошкой, сынок…» Я в подвале опять.
Не дрейфь, поседевший старик! Из последних держись!




«На поминках пьется, как нигде…»


На поминках пьется, как нигде,
как ни с кем уже и никогда.
Борода склонилась к бороде:
жатва скорби, памяти страда.
Ну, давай, не чокаясь. Давай.
Царствие Небесное. Ага.
За окном прогромыхал трамвай,
и запела за окном пурга.
Запоем и мы про ямщика,
с болью не своей накоротке,
и прижмется мокрая щека
к мокрой нафталиновой щеке.
А потом – прогулки по воде,
а потом – над головой вода.
На поминках пьется, как нигде,
как ни с кем уже и никогда.
давай по новой
тире по прежней
за гроб вишневый
и саван снежный




«На балконе, куря после третьей…»


На балконе, куря после третьей,
мы сидели и слушали ветер,
и закладывали виражи
то ли ангелы, то ли стрижи.
Говорить ни о чем не хотелось:
логос умер, безумствовал мелос,
и уже никуда не спеша,
говорила с душою душа…
Лист кленовый, еще не помятый,
ветром сорванный, падает в грязь.
По четвертой и сразу по пятой
накатили, за стол возвратясь.
И уже о любви, не о боли,
черно-белое смотрим кино.
То ли дождик за окнами, то ли
мокрый ангел стучится в окно.




«Она ему читает Чехова…»


Она ему читает Чехова
в постели лежа перед сном,
на пятом этаже в Орехово —
Борисово, где за окном
во тьме осенней лесопарковой
растерянная тишина,
лишь молния блеснула сваркою
да светит изредка луна.
На фоне мглы и неба хмурого —
молчанье птиц наперебой,
напоминающее Гурова
и разговор с самим собой.
Свет выключили. Дождь за окнами.
Дом обволакивает тьмой.
Счастливые – неодинокими
уснули… Анна! Боже мой!




«Долго взглядом провожали…»


Долго взглядом провожали,
как смотрели небу в рот
на затеянный стрижами
косметический ремонт.

Что ж, пока светло, покамест
не стемнело, – расскажи,
как заштопывали август
предзакатные стрижи.




III





«Заслушаешься Каравайчуком…»


Заслушаешься Каравайчуком —
как будто бы кузнечиком, сверчком
однажды летней ночью – ночью летней,
когда мы дочь зачали и когда
светила нам гурзуфская звезда,
где первый миг любви как миг последний.
Заслушаешься… Будто бы в глаза
глядишь – там зеленеет бирюза,
летят века тире песка мгновенья.
Лишь музыка безмолвья посреди —
пока стучит, стучит, стучит в груди
полночный метроном сердцебиенья.




Из цикла «СПб – МСК»



1.

А на Марсовом поле сирень.
В Летнем тоже, но только пожиже.
Я от собственных слез отсырел,
как Георгий Иванов в Париже.
Пятипалой сиренью дыша,
и не строя ни замков, ни планов,
по Гороховой бродит душа,
и ее окликает Иванов.





Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=69403948) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



Если текст книги отсутствует, перейдите по ссылке

Возможные причины отсутствия книги:
1. Книга снята с продаж по просьбе правообладателя
2. Книга ещё не поступила в продажу и пока недоступна для чтения

Навигация